«Поколение пустыни» Фриды Яффе (Каплан)

2016-12-31 11:46

В издательстве «Гешарим / Мосты культуры» вышел мемуарный роман Фриды Яффе (в девичестве - Каплан) (1892 - 1982) «Поколение пустыни» (Каплан Ф. Поколение пустыни. Москва - Вильно - Тель-Авив - Иерусалим / сост.

и подгот. текста З. Копельман. Иерусалим; М. : Гешарим / Мосты культуры, 2017. 702 с. (Прошлый век. Воспоминания)). В подготовленную известным литературоведом и переводчиком Зоей Копельман книгу вошли также ее предисловие и ряд материалов, связанных с автором, а также - с мужем автора, известным в свое время литератором и общественным деятелем Лейбом Яффе. Мы публикуем фрагменты предисловия Зои Копельман, а также начало первой главы автобиографического романа.

«В новый край идешь ты, где не будет манны…»

Биография Фриды Вениаминовны Яффе (в девичестве Каплан; апрель 1892 - 1982) совпала с бурными событиями европейской и еврейской истории. Будучи незаурядным и чрезвычайно деятельным человеком, Фрида не просто вслушивалась в шум времени, она жила в ритме эпохи, и в коллизиях ее судьбы ощутимо эхо общих - национальных и универсальных - свершений и катаклизмов. Всю жизнь эта женщина вела дневник, а после того как в 1948 году овдовела, решила переработать свои записки в связное литературное жизнеописание, которому дала название «Поколение пустыни», что на языке еврейской традиции эквивалентно «поколению Исхода».

Фрида Яффе многократно возвращалась к рукописи, о чем свидетельствуют разновременные исправления в тексте, но так и не довела ее до печати. Ее мемуары обрываются на дневниковых записях января 1948 года. Они изобилуют интереснейшими подробностями эпохи и культурной биографии поколения определенного социального слоя - московской русско-еврейской интеллигенции, пришедшей к сионизму и посвятившей себя труду на земле Палестины с мечтой о своем независимом государстве. Ни в архиве ее сына, ни в рукописи нет портрета автора, а потому приходится искать впечатления у других. Вот какой увидел Фриду в 1919 году соратник ее мужа по сионистской работе в Вильне:

…молодая очаровательная женщина, среднего роста, но очень стройная, с гордой осанкой и благородными манерами, казалась нам принцессой из сказочной страны. Вот она стоит, опершись о перила веранды в молчаливой мечтательности. Нежное лицо - нет на свете равного ей в изысканности профиля! А там, внизу, виднеется река <Вилея>, и заходящее солнце расстелило на ее тихих водах золотисто-парчовую скатерть[1].

А несколько раньше с Фридой познакомился в Москве Михаил Осипович Гершензон и сообщил о своем первом впечатлении матери в таких словах:

Недавно, мамаша, - на прошлой неделе - Яффе был у нас с женою, приводил знакомиться. Он оба очень хорошие, и оба с хорошими манерами, из богатых домов. Он пользуется здесь в евр<ейском> обществе большим уважением. Мы с ним все спорим о сионизме, я - против. [2]

Фрида Вениаминовна Яффе родилась в Москве. Там, в доме деда, богатого купца первой гильдии, имевшего право на жительство вне черты оседлости, прошло ее детство. Родители девочки развелись, и каждый из них затем повторно вступил в брак. Мать осталась в Москве и много лет спустя приехала к дочери в Палестину. Отец жил в Вильне, где прошли школьные годы Фриды. Она получила добротное образование, с юности свободно владела французским и немецким и в семнадцать лет, не имея гимназического аттестата, стала вольнослушательницей историко-философского факультета в университете в Лозанне, где проучилась год. Затем в Петербурге сдала экстерном экзамены на аттестат в министерской гимназии имени Великой Княгини Евгении Максимилиановны и уехала в Вильну, а оттуда - в Германию. Девятнадцати лет Фрида была принята на Высшие женские курсы Полторацкой в Москве. Она запоем читала книги на русском языке и принадлежала к московскому кругу культурно ассимилированной еврейской интеллигенции.

В Москве, на собраниях студентов, Фрида познакомилась с Лейбом Яффе и под его влиянием начала учить иврит, читать сионистскую литературу и готовиться к жизни в Палестине. Выбор жизненного пути был ею сделан, и в 1913 году она вместе с мужем участвовала в 11-ом сионистском конгрессе в Вене. Перед войной Фрида с мужем жили в Вильне, затем в Москве, а в 1920 году начался палестинский период ее жизни. Обо всем этом она подробно рассказала сама.

Как явствует из романа «Поколение пустыни», Фрида любила мужа и гордилась им. Он во многом создал ее среду общения, ведь благодаря мужу она познакомилась с разными интересными людьми, творившими тогда еврейскую историю на земле национальной родины.

<…. >

Фрида всю жизнь вела дневник. Овдовев, она решила превратить его в роман «Поколение пустыни». Герои романа - Марк Натанзон (читай, Лейб Яффе) и его жена Эва (читай, Фрида), их дочь Рут (собирательный образ двух дочерей, Мирьям и Тамар) и сын Меир (читай, Биньямин). Только Марк в романе не сионистский деятель, как его прототип, а врач. Зато люди, окружающие «вымышленных героев», и обстоятельства их жизни абсолютно реальны. Более того, когда повествование подходит к концу 1938 года, то есть за год до начала Второй мировой войны, беллетристика уступает место подлинным дневниковым записям. Но концовка романа далека от действительности. Фрида оборвала жизнь своих героев в дорожной аварии, и ее повествование осталось как бы незавершенным.

Незадолго до смерти Фрида передала дневник дочерям и заставила их поклясться, что после ее похорон они прочтут дневник и сожгут. Дочери сдержали клятву. Но часть дневника сохранилась в тексте романа, в картонной папке с объемистой, на машинке отпечатанной рукописью. Папку берег сын Фриды, а мне она была подарена его второй женой (тогда уже вдовой) - Хавой. Хава, не зная русского языка, но храня теплые воспоминания о свекрови, взяла с меня обещание опубликовать рукопись. И теперь, по прошествии двадцати лет, я выполняю обещанное.

Прожив более полувека в Палестине и неплохо владея несколькими языками, Фрида Яффе, тем не менее, писала по-русски (рукописные вставки свидетельствуют, что по старой орфографии), и ее мемуарный роман «Поколение пустыни» сохраняет особенности авторского языка и стиля. Нетрудно заметить, что Фрида, читавшая на русском, немецком, французском, английском, идише и иврите, нередко мыслила иноязычными конструкциями, что ее речь изобилует галлицизмами, германизмами и англицизмами, а иногда в ней слышится еврейский акцент. Кроме того, надо учесть, что делавшиеся в спешке дневниковые записи даны без всякой литературной обработки, и тем ценнее они как историческое свидетельство.

Машинописная рукопись неоднократно перечитывалась автором: в ней есть обрезанные листы, вклейки и правки карандашом, синей и красной шариковыми ручками, видимо, тем, что оказалось под рукой. Некоторые фразы или слова вычеркнуты автором, но их можно прочесть, и они даны в квадратных скобках. Добавленные Фридой слова и фрагменты приведены в угловых скобках. Некоторые иноязычные слова она писала кириллицей, другие - на языке оригинала, я старалась их прокомментировать и восстановить оригинал. Имена собственные и иноязычные слова в рукописи нередко отличаются от их современного звучания, например: «Тиверия» вместо Тверия или «мильон» вместо миллион, но я сохранила их в неприкосновенности, указав, если необходимо, принятое ныне написание в примечании.

Я публикую мемуарный роман Фриды в надежде, что этот драгоценный памятник благородного образа мыслей и трогательного сионистского идеализма найдет своих читателей.

<. . . >

Поколение пустыни

Мое детство связано с домом дедушки, который мне казался незыблемой крепостью, вечным приветом, от начала и до конца жизни.

Дедушка был купец первой гильдии, и как таковой имел право жительства. [3] Во время изгнания евреев из Москвы при царе Александре Третьем[4] его не трогали, он остался в своем доме, при своих делах и предприятиях.

На современном языке его назвали бы «self made man»[5]. Он приехал в Москву 14-летним мальчиком с богатыми пушниками, торговцами мехом, и благодаря своей смышлености, необычайной энергии и честности он выбился в люди. Будучи двадцатилетним юношей, он уже завел собственное дело, купил себе дом и занял большое положение, как в еврейском, так и в московском торговом мире.

Сам дедушка никогда не рассказывал о своей юности, но от матери я знаю, что на дорогах в кибитках и на постоялых дворах, куда хозяева его брали с собой в поездки за товарами, он бывало хранил у себя хозяйскую мошну - у мальчика, мол, воры не будут искать денег - и, таким образом, с раннего детства привык к большим суммам денег.

В работе он имел неустанную инициативу, которая ему не давала ни одной минуты покоя (кроме субботы и больших праздников), он не знал уюта и тишины, и его энергия держала в напряжении всю семью.

Женился он тоже быстро и решительно. Сватовство шло заочно через дальних родственников и сватов, почти до самой свадьбы жених и невеста не видели друг друга.

Отец моей бабушки был сын раввина и сам «ламдан», ученый, делами и заработками заведовала моя прабабушка, как это было принято тогда в маленьких еврейских городках черты оседлости. Муж мог беспрепятственно заниматься Торой и служить Богу.

Все дочери были красавицы, и слава о них шла за пределами городка. Бабушка была самая младшая из трех сестер, и, как и сестры, - бесприданница. Когда ее сосватали в Москву и снарядили в дорогу, она выехала в кибитке «балаголе»[6], с круглым брезентовым кузовом. С ней ехали другие женщины, жены московских служащих: мужья от времени до времени выписывали их на побывку. Были также купчихи, которые ездили за товарами в столицу и другие города. Дорога продолжалась несколько недель. Останавливались на ночевку на станциях, на постоялых дворах, иногда у знакомых или родственников, если таковые имелись в том или ином местечке.

Для девушки, которая никогда не выезжала за околицу своего городка, дорога была очень интересна и полна впечатлений. Она запомнила ее на всю свою жизнь и часто рассказывала о разных случаях, встречах и приключениях на пути.

Москва ее подавила и поразила, хотя это и была старая Москва, которую называли «большой деревней». Величина города, шум, чужой язык, нравы, а особенно - сам жених, смутили ее. Это был чужой еврей, некрасивый, с рыжеватой бородкой, неразговорчивый, суетливый и очень решительный. Он торопился со свадьбой.

Бабушка заехала к своим богатым родным, которые высмотрели для нее жениха, и у них, на Покровке, в большом неуютном доме она прожила все недели до свадьбы. Она спала в одной из многочисленных проходных комнат на клеенчатом диване. Каждый день приближал ее к решению: вернуться в местечко всем на смех не солоно хлебавши или остаться в Москве и дать свое согласие на свадьбу. Она поплакала в подушку, дала себя уговорить и вышла замуж.

Дедушка был человеком широкой натуры. Он одел бесприданницу в шелка и бархат, купил ей нитку жемчуга и бриллиантовые серьги, ей сшили меховые салопы и клешевые ротонды, сделали приданое, о котором она и не мечтала.

Невесту взяли в Большой театр на оперу, название которой она не знала, она почувствовала себя как в раю и не верила, что все, что видят ее глаза, существует на самом деле.

И, как ни странно, брак оказался очень счастливым.

Бабушка была образцовой хозяйкой, дедушка ее оценил и полюбил. С четверга на пятницу всю ночь пекли халы, кихелах[7] для кидуша, варили фаршированную рыбу, жарили гусей, заготовляли на субботу куриный бульон, тушеную грудинку с морковью (цимесом) и всякие закуски.

Из синагоги обыкновенно приходили на кидуш зазванные гости, пили вишневку, разные самодельные настойки, водку, вина и закусывали рубленой печенкой, маринованной селедкой, солеными огурчиками и капустой. Кугол и чолнт[8] и шкварки гусиные почему-то бабушка не признавала.

С течением времени некоторые традиционные кушанья отпали, и их начали заменять блюдами из русского стола: маринованные грибы, пироги, кулебяки с капустой, рисом и яйцами и проч. Впрочем, эти блюда больше подавались на завтрак в воскресенье. Завтракали в 12 и обедали в 6, как у прочих москвичей.

Рано в пятницу, в большом чистом переднике, высокая, красивая, с тремя нитками жемчуга на шее, с бирюзовыми серьгами в ушах, бабушка зажигала свечи в больших канделябрах и произносила благословение. Парика она не носила,[9] и в особых случаях надевала шелковый платочек, причем уши с сережками оставались открытыми.

Дом был полон детей, нянюшек, горничных, разных родственниц и приживалок, бедных невест из провинции, которых одевали, обували и выдавали замуж по той же системе, как это случилось с самой бабушкой.

В кухне была специальная кухарка, которая следила за кошерностью, и к ней помощница, стряпуха Феоктиста; ее со временем «произвели в белую кухарку», потому что еврейке Софье запретили проживание в Москве.

На дворе и в коридорах всегда толкались дворники, мальчики на посылках, кучер Василий и еще много всякой челяди.

К столу, кроме своих, приходили еще еврейские служащие. Большинство из них были «неприписанные», т. е. не имели законного права жительства в столице и жили благодаря дедушкиной щедрой протекции и бабушкиной благотворительности.

Бабушка выезжала из своего дома очень редко. Перед праздниками за покупками в Пассаж или в Зарядье, иногда с визитом к своим или родственникам мужа, поздравить с обрезанием, с «бар мицве»[10] или со свадьбой. Еще ездили в баню или в оперу.

Внизу всегда ждала бричка или санки зимой, с бабушкой повсюду ехал кто-нибудь из дочерей или племянница, и еще брали с собой горничную, чтобы держала и берегла господские салопы и ботики.

Когда бабушка бывала в хорошем настроении, она велела позвать кого-нибудь из сыновей или приказчиков и посылала в театральную кассу заказать ложу на «Аскольдову могилу», «Пиковую даму», «Евгения Онегина» - это были ее любимые оперы. Также «Жизнь за царя»[11].

Зато «сам» не переносил музыки. Когда сестры упражнялись на рояли, одна младшая непременно стояла на страже и, если раздавались шаги дедушки, кричала: «Пер» - и музыка прекращалась. Если дедушка входил неожиданно, бывало, непременно скажет: «Не стучите, совершенно».

Слово «совершенно» было всегда выражением недовольства. Дедушка употреблял его чаще, чем того требовал смысл его речи: «где, совершенно?», «почему, совершенно?», и тогда все начинали бегать, суетиться и искать то, что искал «папаша», или прибирать то, что стояло несимметрично или лежало не на месте. Аккуратность его была педантична, стулья стояли в аракчеевском порядке, как и вся прочая мебель.

Квартира была большая, барская, занимала целый бельэтаж. На парадном ходу была широкая дубовая лестница с широкими перилами. На черном ходу каменные ступени были гладко отшлифованы многолетним шмыганьем дворни. Большая парадная зала была оклеена белыми обоями с золотом, мебель была гладкая, красного дерева, в стиле русского ампир (Александра Первого), а в синей гостиной - в стиле «жакоб», черная с золотом. В торжественных случаях зажигались бронзовые люстры с хрустальными подвесками, а в большом шкафу стояли разные религиозные книги: молитвенники, Тора, специально написанная[12], Мгилот для Пурима[13], Талмуд и проч.

Тора писалась больше года специально выписанным из провинции софером, который месяцы и годы жил в доме дедушки. Давал уроки древнееврейского языка мальчикам, готовил их к «бар мицве» (13-летие) и обучал девиц быстрому чтению еврейских молитв.

Молитвы эти читали без перевода, так что девушки набили руку в быстром чтении, не понимая ни единого слова из текста.

Кроме большого шкафа была еще витрина с хрустальными полочками и зеркальной стеной. Там были аккуратно расставлены серебряные бокалы, вызолоченная коробка для «этрога» (плод наподобие лимона, получавшийся специально из Палестины к празднику Кущей) и ваза для «лулава» (пальмовый лист, еще не распустившийся, украшенный миртами). Эти вещи употреблялись только для праздников и для кидуша в субботу. Тут же стояли бокалы - призы, полученные фабрикой на разных местных и заграничных выставках. На каждом бокале были выгравированы место и дата, а также фирма дедушкиной фабрики, и поэтому он особенно дорожил и гордился этими призами.

Столовая была не меньше залы, она отличалась только цветом обоев и своей обстановкой: большой буфет со стеклом и сервизами, керосиновая лампа над длинным столом, самоварный столик с медным огромным самоваром придавали этой комнате более будничный вид.

Эти обе комнаты в два просвета, с глубокими подоконниками, с высокими трюмо между окнами (зеркала были до самого потока и с подзеркальниками) были торжественны, но мало уютны. Единственный уголок, где можно было приютиться, было то бабушкино кресло со скамеечкой в ногах, в котором она вязала бесконечные чулки для всей семьи, и где стоял маленький шкафчик, в котором она хранила свои знаменитые пряники, коврижки, печенье.

Тут бабушка баловала меня своими «лекехлах»[14] и еще новенькими серебряными рубличками и полтинниками, а то и четвертаками, которые, впрочем, легко закатывались под половицы и пропадали навсегда, едва только я приносила их домой.

Как все в этом доме, и картины были традиционными, они не носили индивидуальных черт. В голубой гостиной, купленные, вероятно, по случаю, висели швейцарские пейзажи в золоченых рамах, в бабушкиной спальне был неизбежный гобелен: Моисей в корзинке на берегу Нила и его сестра Мирьям с гуслями в кустах. И еще большая картина: Юдифь с головой Олоферна в руках. Юдифь была очень красива, с детски невинным лицом, пухлыми губками, и трудно было поверить, что она была способна кому-нибудь снять голову. Только ковер над кроватью бабушки, вышитый ее собственными руками, был пестрый и красивый, цветы на нем были неестественно большой величины и красок.

Но Святая Святых этого дома был кабинет дедушки.

На большом письменном столе был разложен ассортимент разных ручек, карандашей, пресс-папье, чернильница, деловые бумаги, связки ключей, а впоследствии - телефон: все это неприкосновенные фетиши.

Над письменным столом висел портрет царя-освободителя Александра Второго, которого евреи уважали за относительные свободы и поблажки, которыми они пользовались при нем и при московском губернаторе князе Долгорукове и которые были уничтожены при их последователях.

Над черным клеенчатым диваном висели портреты Моисея Монтефиоре, рабби Акивы Эйгера[15] и других древних и новых еврейских героев и святых. Кабинет имел широкое окно, выходящее на небольшой, очень чистый двор, с дорожками, посыпанными желтым песком.

Из окна была видна фабрика. Мы дети слабо разбирались в том, какие товары там продуцировались: о делах в доме никогда не разговаривали, особенно с женщинами. Но были большие склады, была «приемка товаров», погрузка и выгрузка каких-то тюков, ящиков, и сидя на окне можно было видеть всю эту работу. В глубокой подворотне дремал обычно зимой в своем бараньем тулупе, а летом - в розовой ситцевой рубашке дворник Степан, с медной бляхой на груди, в крепко насаженной на голову папахе или в лаковом картузе. Это был степенный мужик с русой окладистой бородой, с волосами, расчесанными на пробор и смазанными деревянным маслом. Говорили, что на барских хлебах он больно уж разжился и обзавелся собственным домиком за заставой, но Степан был себе на уме, умел ладить с жильцами, угождал хозяину, был трезв, так что его все уважали. Зато его помощник Демид любил выпить, был ленив, любил позубоскалить с горничными, когда они шмыгали в погреб за сливами или в лавочку за тем и другим.

При жизни бабушки традиции дома были неизменны. Продукты приносились из Зарядья, еврейского рынка. Там были специальные лиферанты - кошерные мясники, рыбники, зеленщики и проч. Молочные продукты доставляли от Чичкина (самой большой фирмы молочных продуктов в Москве[16]). Горячие калачи и плюшки покупали у Филиппова[17] (пирожки жаренные считались некошерными и были введены значительно позже). Варенье - от Абрикосова, шоколад - от Алберт (Крафт), пирожные - от Сиу, сухое печенье - от Эйнема, глазированные каштаны - от Яни из Пассажа, а тянучки, помадки, халва, мармелад, сухое киевское варенье, а также финики, винные ягоды, икра, семга, балыки, лососина, маслины черные, яффские апельсины, виноград в коробках, пересыпанный отрубями, и лучшие сорта фруктов посылались в дом в особой упаковке от Елисеева, Белова, Генералова на Тверской улице[18].

Эти гастрономические товары перед праздниками заказывались неделей ранее, потому что спрос был очень велик, в очередях в те времена никто не стоял, и хорошими покупателями дорожили, так что всякий товар покупался в строго раз и навсегда установленном магазине. Так, рыба и соленья и маринованные грибы, например, а также сухие продукты (мука, крупа) покупались оптом в Охотном ряду.

Для этого сама бабушка ездила с кухаркой, и пролетку наполняли кульками и плетенками с продуктами, которые служили запасом на много месяцев.

Капуста, и огурцы, и моченые яблоки с клюквой ставились дома. Для этого присылались бабушке с фабрики бабы и девки. Они в кухне и в девичьей рубили, шинковали, солили, вели деревенские песни и городские частушки. Утром Демид, еще трезвый, топил печку голландку, сначала в большой столовой, и, растопив ее ярко, переходил в коридоры и другие комнаты. Дрова весело шипели, бросали искры и ярко вспыхивали каждый раз, когда Демид подкладывал новую охапку дров. А когда он вынимал последние головешки и закрывал ярко начищенные медные отдушины, в доме было то равномерное неподражаемое тепло, которого не давало впоследствии никакое центрально отопление, ни электрические или угольные печи.

Это было время голландских печей и домашнего уюта.

Завтрак был священнодействием: чай с французскими булками, горячие плюшки и ватрушки - это было все, что ели за завтраком. Мне не знали яиц и овсянки, как в Америке, не знали салатов, как на юге. Но без плюшек не садились за стол. Дедушка сам заставлял намазывать маслом хлеб и сам поливал молоко, которое еще горячим вынималось из закрытой печи, где оно «утушивалось» до густоты, покрывалось коричневой пленкой и принимало розово-желтый цвет.

В «черной передней» был кран и слив и медная кружка с двумя ручками «для омовения рук» перед едой.

* *

*

Но больше, чем установленные традиции, дедушка любил нововведения: в другой передней за деревянной ширмой появилась впервые фарфоровая миска с текучей водой. А одна из девичьих была превращена в ванную комнату. Дедушка был одним из первых в Москве, в доме у которого была текучая вода, когда еще по всей Москве водовозы развозили воду в бочках из Москвы-реки или «мытищенскую», которая славилась. Электричество он тоже провел раньше других, и хотя он завел ванну на удивление всем знакомым, семья продолжала ездить в Центральные и Сандуновские бани, а ванна долгое время была достопримечательностью дома без особого употребления.

Но все эти новшества появились значительно позже: когда же я была ребенком, все мылись в тазах, керосиновые лампы отбрасывали жуткие тени вдоль длинных коридоров и бесчисленных проходных комнат, а в больших комнатах по углам собирались тени, где может быть прятались «нечистые». По-еврейски их называли «ди нит гуте»[19], они уносили одежду из шкафов, если хозяева, вместо того, чтобы подарить бедным, жадничали и копили лишние платья; они забирались даже в большие кованые сундуки, где хранились еще прабабушкины шелковые шали и платья, скатерти из парчи и броката, вышитые «порехес»[20], кружева и белье. Впрочем, о чертях и домовых мы знали только от прислуги и то - по секрету: господа, мол, не велели пугать детей.

В обязанности Демида входило также оправлять лампы и наливать керосин, и горе было ему, если лампа коптила, если были «языки».

В бани собирались всей семьей: в двух, трех санках, если зимой. Брали с собой нянюшку, горничную и еще кого-нибудь из приживалок, чтобы помогать одевать барыню и барышень. Ехали с большими узлами, как в экспедицию, с банными простынями и мочалками, желтым яичным мылом от Брокара[21], со своими же блестяще вычищенными тазами - чужими брезговали.

В Центральных банях были души и бассейны, также полки для парения, но всем этим не пользовались - это было для мещан и русских купчих. Когда приходили в баню, первым долгом спрашивали: «А где моя Паленька или Дашенька?» - «Я тут, барыня, не извольте беспокоиться», - отвечала молодая женщина с гладко зачесанными волосами, в розовом ситцевом платье с белым передником. Она же делала «педикюр» и помогала одеваться.

Банщица Афросинья или Аксинья тоже была «своя». Если случайно она была занята или ее не было, то рассказывали потом дома: «Сегодня что-то совсем неприятно было купаться, моей Аксюши не было, у нее рука легкая!». После бани мороз щипал разгоряченные щеки, укутанные в пушистый ангорский платок, и снег скрипел под высокими ботиками от подъезда до санок.

Как портрет Гаона[22] уживался с портретом царя в кабинете моего дедушки, так и русские праздники справлялись и уживались с праздниками еврейскими.

На Пасху собирались к Сейдеру за столом дедушки не меньше 25 человек. Все дети и внуки, служащие и родственники, и еще проезжие и заезжие гости, которые почему-либо не могли или не успели вернуться на праздники к себе домой, в провинцию. Дедушка всегда приводил из синагоги бывших кантонистов, которые тосковали по еврейству и празднику, солдат и разных неприписанных, которые были под его покровительством и даже на его иждивении. Вся еврейская прислуга, конечно, сидела за Сейдером за столом.

В Пурим из ближайшей к нам синагоги приходил шамес (служка) - читать Мгилас Эстер, а днем приходили переодетые ряженые - пурим шпилерс - бродячие артисты, музыканты, которые изображали не только Амана, Мордехая и Ахашвероша, но и Эстер-малку и Вашти, жен персидского царя. На еврейском жаргоне они давали традиционное представление, получали выпивку и закуску и еще щедрый «шалахмонес»[23].

В этот день дедушка одаривал не только всех домашних, но посылал на тарелке, покрытой красивой салфеткой, угощение родным с прибавлением закрытого конверта с деньгами.

В праздники появлялись нищие из московского гетто Зарядье, и не в пример нищим в черте оседлости, они были материально в привилегированном положении. В то время, когда в Вильне или Гродне, например, полкопейки тоже была монета, в Москве бедным давали не меньше пятачка, и часто подачки доходили до рубля и больше.

Зарядье - это еврейское гетто - с течением времени было раскассировано: там делались облавы более строгие, чем в русской части города, и в 24 часа неприписанных евреев выселяли из Москвы. Два города - Шклов и Бердичев - посылали сюда особенно много своих представителей, поэтому эти два города были символами «жидовства» для всех антисемитов. Все еврейские анекдоты начинались словами: «У нас в Шклове…».

Но нашим любимым праздником была Ханука. На Хануку дедушка благословлял маленькие восковые свечки, которые он приклеивал к кафлям печки. Почему в этом доме, в котором было столько богатства, ящики с серебром, не было какой-нибудь традиционной меноры, как я это видела бесконечное количество раз в черте оседлости, где в каждом доме был восьмисвечник или менора с двумя львами, с голубями, с шамесом в виде кувшинчика для елея, и все это украшено такими же высеребренными виноградными гроздьями, - я не знаю. Может быть, потому, что в еврейских городах менору обычно ставили на окна и таким образом освещали весь город, как бы устраивали иллюминацию, и весь городок приобретал праздничный вид. В Москве же евреи жили в своего рода подполье, как мараны, и не смели показывать соседям, что у них праздник.

Так что маленькие восковые свечечки были нашей голусной[24] иллюминацией. Мы играли в дрейдл (волчок), в карты в дурака, ели оладьи, а после смерти бабушки это были блины русские, как на масленице. Появилась и икра.

Дедушка был южанин, хасид, и Симхас Тора был тот праздник, когда он бывал в особенно хорошем настроении. К нему собирались служащие, родственники, они танцевали вокруг стола, пели змирот[25], варили пунш, жженку, но женщины во всем этом не принимали участия.

Если вместе с мужьями приходили жены, их принимали в синей гостиной, угощали сладкими наливками и бабушкиными литовскими сладостями: орехи с изюмом, эйнгемахц - варенье из репы в меду, тейглах - тесто на чистых яйцах с орехами, тоже вареное в меду, маковые монелах, а также марципаны и померанцы - самые большие деликатесы, потому что они делались из миндаля и апельсинной корки, которые считались заморскими фруктами. На все эти изделия бабушка была большая мастерица.

* *

*

Русские праздники чувствовались в доме не меньше еврейских. Воскресный обед в 12 часов, грибной суп, кулебяка, кисель с молоком, блины русские на масленицу с икрой, сметаной и растопленным русским маслом, которое привозили в бочонках из Сибири. Пасха и куличи на Пасхе, крашеные яйца были почти так же необходимы, как маца на нашей Пасхе и хоменташи[26] на Пурим. Эти угощения приготавливались для русских посетителей, для рабочих, прислуги, нянек и тех христиан, которые приходили с поздравлениями. В зале ставилась большая раскрашенная елка, которая нам, детям, доставляла не меньшее удовольствие, чем тем, для кого она предназначалась. Под елкой на столе были разложены подарки для слуг. Мы были только зрителями.

На Рождество и на Новый год у ворот останавливалась карета «батюшки» - попа из ближайшей церкви - с диаконами и служками. Поздравляли «с праздничком», получали порядочную мзду и уезжали. Когда я потом у старших добивалась смысла этих посещений, мне объяснили в такой форме: «как же, ведь если бы этот дом был не в еврейских руках, хозяева были бы прихожанами этой церкви, и церковь имела бы доход. Таким образом мы, евреи, благодарим за право владеть домом в Москве».

За тяжелой церковной каретой появлялась легковые дрожки, или лихач на дутых резиновых шинах, или сани с приставом, околоточным и другими представителями власти. Тут уж ясно, что их нужно угостить фаршированной рыбой, до которой все они были большие охотники, водочкой, икоркой, а на прощание всовывалась в руку бумажка: кому трешница, кому пятерка, а кому и «красненькая» (десять рублей).

Поэтому в околотке дедушка пользовался не только уважением, но и большими привилегиями. Пристав смотрел сквозь пальцы на неприписанных, давал разрешение на венчание (а за особую взятку и с музыкой), а в экстренных случаях посылал квартального: «Вы передайте барину, того… что может быть ночью нагрянут…» И за это квартальный получал отдельно на водку.

Вот на таком-то основании жила и я, маленькая девочка, первая внучка, 12 лет в Москве.

Может быть, из страха, что как раз во время родов или в послеродовой период, который в те времена продолжался не шесть дней, как теперь, а шесть недель неподвижного лежания в постели на строжайшей диете и при уходе, как если бы роды были самой тяжелой операцией, из страха, что придется бежать от полиции, моя мать родила меня в доме дедушки. Несмотря на то, что с самого рождения я была вечным жидом, ребенком, родившимся вне черты оседлости без права проживания в столице, при бесконечных преследованиях полиции, перемене места, квартир, городов, жизнь для меня была нечто иное, как путешествие с приключениями. Авантюры - одна интереснее другой.

Я очень любила гостить у дедушки, где все меня баловали, задаривали серебряными рубликами, сладостями, подарками. Я не знала, что мое пребывание незаконно, и считала себя такой же коренной москвичкой, как и мои подруги-христианки.

Всегда занятой и рассеянный старик, строгий «Сам», когда был в хорошем настроении, завидев меня, останавливался на полдороге и спрашивал: «А, что она говорит?» И застенчивые тетушки должны были ему повторять все мои «хохмы» (детские мудрости), и дедушка довольный бежал дальше.

Моими подругами были самые младшие тетушки: златокудрая Катюша и блондиночка Нюта. Когда я оставалась у них ночевать, мне стелили в их детской на качалке, к которой придвигали большое кресло. На широких подоконниках в столовой или в одной из проходных комнат мы провели наше детство. Здесь мы менялись разными сокровищами: бутылочки граненые, парфюмерия из брокаровских «пробных» коробок, которыми торговал один из наших родственников. Картинки переводные[27] и для наклеивания, ангелы и проч. На таком широком окне можно было видеть, кто идет в воскресенье в церковь, как расфрантились генеральские дочки, как грузят товар. Мы знали точно, в каком участке пожар, потому что из окна была видна каланча; на каланче днем выставлялись черные шары (каждый участок имел свое количество шаров), а ночью - фонари.

Мы знали, кто уже выехал в имение весной или за границу, а осенью - кто вернулся с дачи с нагруженным до верха возом; кухарка сидела на бархатном диване с самоваром в одной руке, с клеткой с канарейкой - в другой и еще с букетом нарванных из клумб цветов.

В Троицын день все девицы нашего двора, и особенно фабричные девушки, были расфранчены в белые платья с розовыми и голубыми бантами и несли в мешочках гостинцы, а в Пасху еще несли блюдо с куличом и пасхой «святить» в церковь. Этих девушек мы всех знали в лицо, потому что они часто помогали бабушке в генеральной чистке перед праздниками или перед «смихос» (семейными празднествами). Поэтому неудивительно, что мы были в курсе дел, с кем переглядывается Палаша или Груша, и за кого выйдет замуж Красной Горкой[28] Дуняша.

Тетушка Катя была очень застенчива, она краснела от каждого взгляда, слоенькие красные ручки, которые она прятала под передник. Нюточка была посмелее. Ей обычно давали поручение купить что-нибудь или попросить денег у «папани» на извозчика или на книжку или спросить что-нибудь у учителя и классной дамы. Поэтому она называла Катю «квашней» и сердилась на нее. Из нас троих младших я была «сорвиголова». По-еврейски это называлось «а схейре», «а мазик», и я сама вызывалась на всякого рода поручения.

Старшая из четырех сестер моей матери была Эсфирь. Она была очень музыкальна, у нее был хороший сопрано, и тайком от родителей она брала уроки пения у русского профессора. Она компонировала и рисовала, мечтала об артистической карьере. Но разве могла еврейская барышня из купеческой семьи думать о сцене? Для этого нужно было креститься или сбежать с кем-нибудь, чего в семье нашей не могло случиться: все девушки были «тихие и смирные», как они сами себя с иронией называли.

Фира рисовала декадентские натюрморты, любила блеклые цвета: палевый, фиолетовый, сиреневый, гри де перл и сомон, электрик[29] и оливковый цвет. В таких же тонах прошла и вся ее жизнь.

Вторая сестра Машенька была, в отличие от Фиры, хохотушкой и лентяйкой. Ее исключили из гимназии, где она училась плохо, смешила подруг разными гримасами и шутовством во время уроков и вообще вела себя слишком смело для еврейки. Еврейские девочки должны были быть примерными как в успехах, так и в поведении, а живости от Машеньки никто не ожидал. Из школы Маша вынесла чистый русский говор, равнодушие ко всему еврейскому (если не антипатию) и осталась в переписке с одной обрусевшей немкой, причем письмо она переписывала три раза: два начерно и один раз набело. Комната ее была как бонбоньерка, с розовыми занавесочками, с массой безделушек и даже игрушками, с которыми она жалела расстаться до самой свадьбы.

У моей матери было еще два брата. Они были красивые рослые парни. Как богатые сынки, оба «выскочили» не то из шестого, не то из седьмого класса гимназии. Один работал в деле у отца. Про него старик говаривал: «Велвел (звали его Володя) - честный работник, что ему велишь - исполнит, но сам лично ни на что не способен!». О втором - Сендере - Саше - в семье мало говорили. Он писал какие-то книжки об искусстве, знался с артистами разных театров и получал контрамарки на концерты, требовал от отца деньги на какие-то предприятия литературного характера и даже грозился креститься и жениться на христианке, если не исполнят его желания.

Но не женился и не крестился.

Он часто вздыхал, кашлял, и в этом упорядоченном доме вел жизнь богемы. Вообще, насколько жизнь девушек была ясна и проста, настолько половина, на которой жили «мальчики», была запрещенным и таинственным для меня царством. На их половине, на клеенчатых диванах часто спали эти самые «неприписанные», разные холостяки и сваты. Володя любил выпиливать из дерева домики и кораблики, с галерейками, террасками, с петушками на крыше и лестницами. Кроме того, он был спортсмен, ежедневно упражнялся на гирях и делал гимнастику, он готовился в солдаты. И был очень разочарован, когда его, здорового и высокого, не приняли на военную службу. Я не уверена, что всемогущая дедушкина «широкая натура» не сыграла тут роль без того, чтобы дядюшка Володя прознал об этом.

Это был мир дедушкиного дома, куда я позднее вернулась, где я жила и где был мой настоящий дом.

Примечания

[1] M. A. Avigal. Ba-mahteret (В подполье). In: Leib Jaffe: Ktavim, Igrot ve-Yomanim (Сочинения, письма и дневники). Jerusalem, 1964. P. 264 (иврит).

[2] Письмо от 18 ноября 1916 г. Цит. по: Б. Горовиц. Письма Л. Б. Яффе к М. О. Гершензону // Вестник Еврейского университета в Москве, № 2 (18). М. - Иерусалим, 1998. С. 223.

[3] С 1791 по 1917 гг. в Российской империи в отношении евреев действовало ограничительное законодательство, позволявшее им проживать только в городах и местечках Западных губерний (в так называемой черте оседлости). В 1859 г. право жительства за пределами «черты» было предоставлено евреям - купцам первой гильдии.

[4] В 1891-1892 гг. по распоряжению московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича из Москвы было выселено около 20. 000 евреев (три четверти общего еврейского населения города).

[5] Человек, который сам всего достиг (англ. ).

[6] От «баал аголе» (иврит, букв. - владелец повозки), извозчик.

[7] Кихелах (идиш) - коржики, ароматизированные корицей, ванилью или имбирем.

[8] Кугол (идиш) - сладкая запеканка из лапши. Чолнт (идиш) - мясо, тушеное с картофелем, овощами и фасолью, стандартное субботнее блюдо ашкеназских евреев.

[9] В соответствии с еврейской религиозной традицией, замужние женщины должны были стричь или прятать волосы. Это предписание привело к распространению обычая носить парики.

[10] Обряд приобщения мальчика по исполнении 13-ти лет к обществу взрослых мужчин, а следовательно - к исполнению заповедей (мицве).

[11] «Аскольдова могила» (1835) - опера А. Н. Верстовского (1799-1862), «Пиковая дама» (1890) и «Евгений Онегин» (1879) - оперы П. И. Чайковского (1840-1893), «Жизнь за царя» (в советское время - «Иван Сусанин»; 1836) - опера М. И. Глинки (1804-1857).

[12] В ритуале общественного чтения Торы в синагоге или другом молитвенном помещении используется пергаментный свиток, на котором особой каллиграфией написан текст Торы. Писец, изготавливающий еврейские свитки для религиозного употребления, называется софер (сойфер).

[13] Пергаментный свиток со списком библейской Книги Эстер (Эсфири), читаемый на праздник Пурим.

[14] Лекех (идиш) - молочная коврижка на меду, лекехлах - маленькие кексы того же типа.

[15] Моисей (Моше) Монтефиори (1784-1885) - еврейский общественный деятель и филантроп. Акива Эйгер (1731-1837) - раввин Познани, один из наиболее влиятельных законоучителей и интерпретаторов Талмуда в XIX в.

[16] «Молочная империя» А. В. Чичкина (1862-1949), который открыл в Москве первый специализированный магазин молочных изделий, к 1914 г. насчитывала 88 магазинов и пользовалась широкой популярностью.

[17] Знаменитая булочная Д. И. Филиппова на Тверской улице, открытая в середине XIX в.

[18] В разных мемуарах встречаем, что москвичи имели обыкновение покупать определенные товары в определенных магазинах. Ср. : «Если вы покупали коробку конфет в кондитерской Абрикосова, то, помимо обязательного приложения к ее содержимому в виде засахаренного кусочка ананаса и плиточки шоколада “миньон”, завернутого в серебряную фольгу, в коробочке лежала еще небольшая толстенькая плитка шоколада в обертке из золотой бумаги с наклеенной на нее миниатюрной фотографией Шаляпина или Лины Кавальери» (Б. И. Пуришев. Воспоминания старого москвича. М. 1998. С. 5). Кондитерская Альфонса Сиу помещалась на Кузнецком Мосту; самый известный кондитерский магазин фирмы Эйнем находился возле Мясницких ворот, другой - на Петровке. Ср. : «Закуски, фрукты, бакалею брали на Тверской у Елисеевых, Белова и Генералова… Шоколад покупали у К. Н. Крафта, и им заполонили Москву швейцарские фирмы Гала-Петер, Кайе и Сюшар» (И. И. Шнайдер. Записки старого москвича. М. , 1970. С. 81-82).

[19] Недобрые (идиш).

[20] Парохес (иврит) - небольшая вышитая бархатная или тяжелая шелковая штора, закрывающая в синагоге ковчег - шкаф с пергаментными свитками Торы.

[21] Парфюмерная фирма «Брокар и К°» была основана в 1869 году американцем французского происхождения Генрихом Брокаром, который начал с производства детского мыла, а потом нашел новый способ изготовления духов. Его продукция конкурировала с французской.

[22] Рабби Элияѓу бен Шломо Залман (1720-1797), выдающийся ученый-талмудист и мистик, прозванный за свою ученость и религиозный авторитет Виленским Гаоном (от иврит. гаон, величие;в VI-XI вв. титул глав вавилонских и палестинской иешив).

[23] Неизменными обычаями еврейского праздника Пурим является публичное чтение Книги Эстер (Эсфири) по свитку, маскарадные костюмы и театральные действа, в основе которых - персонажи и события книги Эстер, а также передача через посредника подарков («шалахмонес») друзьям и знакомым.

[24] Голус (галут, иврит) - изгнание. В еврейском традиционном и национальном дискурсе этим словом обозначается жизнь народа за пределами Страны Израиля.

[25] Праздничные и застольные песнопения, обычно на иврите, прославляющие Бога и Его любовь к народу Израиля.

[26] Хоменташн (идиш) - треугольные пирожки с маком, традиционно выпекаемые на Пурим.

[27] Особый вид картинок, которые надо было мочить в воде, а потом накладывать на бумажный лист, осторожно удаляя катышки размокшей бумаги-оригинала, так что на чистом листе оставалось словно напечатанное цветное изображение.

[28] «Красная горка» - народное название первого воскресенья после Пасхи, когда православная церковь отменяет девятинедельный запрет на совершение бракосочетаний.

[29] Гри де перл - серовато-жемчужный, сомон - цвет лососины, электрик - синий с серым отливом.

.

Аналог Ноткоин - TapSwap Получай Бесплатные Монеты

Подробнее читайте на

москве дедушка фрида доме яффе бабушка поколение пустыни